обратная связькарта сайта
TVMUSEUM.RU - logo






КАК ЖИВЕШЬ, КОМЕДИЯ?

Ст. РАССАДИН


СКОЛЬКО ЛЕТ ГОСПОЖЕ ПРОСТАКОВОЙ


А в самом деле – сколько?

С детства во мне отпечатался… не спектакль, нет, спектакли позабылись и слились в одно, но образ спектакля, как и полагается образу, обобщенный. Переваливается брюхатый Митрофан, набычивается Скотинин, помесь плакатного кулака с карикатурным урядником, занудствует Стародум, мечется престарелая фурия Простакова, подается с нажимом пословичный набор: «еоргафия», «дверь, котора дверь?», «не хочу учиться, хочу жениться», – словно комедию «Недоросль» раз прочли, навсегда запомнили и уж более не перечитывали, даже готовясь ставить; не слишком задумывались, есть ли там что сверх «еоргафии» или как это с таким пузом удается бегать по голубятням. А Простакова… Посчитаем: Митрофану шестнадцатый год. В ту пору ранних браков мать могла родить его лет семнадцати. Ежели так (а это «так» привычно, обычно, нормально), ей чуть больше тридцати. Только-то.

Так было. Теперь комедию перечли, и старый стереотип меняется новым (повторю: речь не о конкретных спектаклях, только о стереотипах). Омолодили Простакову. Приняли, как видно, во внимание и то, что «слишком засмеянный», по выражению Ключевского, Митрофан – ни дать, ни взять тот же Петруша Гринев: то же пристрастие к девичьей и к голубятне, тот же учитель (у Митрофана – экс-кучер Вральман, у Петруши – Бопре, который «в отечестве своем был парикмахером»), да и познания все в той же «еоргафии» неотличимы. Многое переменилось, но Стародум, фонвизинский alter ego, занудою и остался: разве что занудство лишилось глянцевитого хрестоматийного уважения, спародировалось, а сам он выглядит комическим глупцом. Как прежде Митрофанушка. Началась реанимация иронией.

«Ирония – стыдливость человечества» – прекрасно сказал Жюль Ренар. Но стоит ли делать стыдливость наступательной? Не обратится ли она в свою противоположность?

Неужели то главное, что вкладывал писатель-комик восемнадцатого столетия в свою комедию – страсть переустройства, справедливости, разумности (подчеркиваю: страсть) – именно это умерло безвозвратно?

Все это я говорю вовсе не к тому, чтобы снова завести разговор «классика и современность». Просто пример самой старой из великих российских комедий как раз поэтому соблазнительно нагляден. Он толкает к вопросам: что в ней выжило? Чем она жила? И – главное – вообще: чем комедии живы? Отчего, стало быть, и умирают (если умирают)?

Моя бы воля, я бы сделал девиз дискуссии несколько иным: не «как живешь?», а «чем живешь?». «Как?» – это «хорошо» или «скверно», что зависит от множества обстоятельств, в том числе учету не поддающихся. «Чем?» – все же предполагает относительную устойчивость ответа.

По крайней мере, мне захотелось ввязаться в спор после статьи Юрия Никулина («ЛГ» №16) – и именно потому, что он попробовал прямо ответить, «чем». «Лично я просто мечтаю сняться в комедии без слов, построенной только на трюках, на гэгах, на смешных ситуациях. И думается, нашему кинематографу и телевидению стоит вести свои поиски именно в этом направлении».

«Лично я» – как не прислушаться к просьбе прекрасного артиста? «Именно в этом направлении» – дело несколько иное.

Трюки, гэги нужны и желанны, что говорить, потому хотя бы, что у них есть постоянная опора, детство (в том числе частичка его, сохраненная нами, взрослыми). Какая-нибудь четверка Шарло, пародирующая «Мушкетеров», уж на что, по-моему, необаятельна, и та способна подарить порцию «животного смеха», а когда рядом со мной в кинозале счастливо заливался шестилетний Митя, я к ним и вовсе добрел, готовый видеть в слове «живот» старинное значение – «жизнь». Такой животно-жизненный юмор будет нужен всегда, но он сам по себе не искусство (не выше, не ниже, просто – вне), он может сопутствовать и великой комедии, и ерунде собачьей. А мы ведь по мере сил рассуждаем об искусстве комедии, не так ли?

«Юмор меняется вместе с эпохой», – говорит Никулин, приводя в пример репризу, прежде пользовавшуюся бешеным успехом: «Какие у тебя грязные руки! – Грязные?! Да ты бы посмотрел на мои ноги!» Страшновато спорить с мастером смеха, но такой юмор как раз не меняется. И именно потому, что ни к искусству, ни к эпохе, которую искусство выражает, не имеет отношения. Ну, приелась реприза, разошлась в анекдотах, со временем, может, и воскреснет, когда анекдоты позабудутся: такое – вечно, оно вне времени и даже вне вкуса, и если с комика спадут штаны, обнажив его «невыразимые» или, того пуще, голый зад, расхохочется самый высоколобый. В простейших реакциях равны все, чего искусство комического не может не учитывать (Чаплин), – в то же время страшась этим ограничиться (он же).

Был ли золотой век комедии? Да, пишет А.Егоров («ЛГ», №6). Нет, возражает Никулин. По-моему, был. Или, вернее, бывал, пока комедия, изощряющаяся в способах рассмешить зрителя, не становилась искусством, у которого иные, не только эти задачи. Если на то пошло, один из таких «веков», которые на самом-то деле короче бабьего, прикончил Чаплин. Из-за него стремительно отошла в прошлое плеяда совершеннейших комиков – Мэйбл Норман, Фатти, Бестер Китон: он, использовав великолепное максеннеттовское производство, предательски взорвал его изнутри: налаженная техника юмора не устояла перед кустарем-одиночкой, решившим и сумевшим обнажить перед зрителем не поддающуюся тиражированию душу.

Взлет оказался началом краха, в «чистой» комедии возникла трагикомедия, и сами трюки, прилежно сберегавшиеся, это демонстрируют: вернее, демонстрируем мы с вами своей меняющейся реакцией. Когда в ранних чаплиновских «комических» идет дуэль на кремовых пирожных, мы хохочем беззаботно и относительно бессмысленно, как от щекотки. Когда в «Великом диктаторе» крем залепляет физиономии Хинкеля и Напалони, наш смех уже более… памятлив, что ли, хотя бы потому, что старый трюк именно в силу своей традиционности (и вневременности, «вневкусовости» – прошу прощения за уродливый неологизм) безоговорочно уничтожает иллюзию какой бы то ни было значительности прототипов – Гитлера и Муссолини. А когда в «Короле в Нью-Йорке» Шэдоу – Чаплин напяливает свою полушапочку-полукорону, которую подростки, неуважительные ни к его титулу, ни к возрасту, ни к благотворительности, начинили все тем же кремом, мы… да, снова смеемся, потому что автоматизм, рефлекторность так при нас и останутся, но смеемся как-то стыдливо. Смех неизбежен однако и словно бы неуместен: что веселого, если жизнь жесточе и насмешливее, чем кажется наивному чаплиновскому монарху?

Ничего не поделаешь, «золотые века» комедии (комедии как комедии, не обремененной слезами и тягостными размышлениями) в самом деле, не бывают долгими. Чехонте должен стать Чеховым, и больше того, как заметил Игорь Ильинский («ЛГ», №17), Антон Павлович помогает нам понять лишь пробивающуюся значительность Антоши.

Как Чаплин «Малыша» и «Диктатора» помогает оценить Чарли из эксцентриад «День получки» или « В час ночи».

Я совершенно согласен с Юрием Никулиным; мне тоже жаль забавной гайдаевской тройки, убитой безжалостным режиссером, – но не потому ли хоть отчасти и забросил ее Гайдай, что в водевильной компании наступал неизбежный раскол? Допустим, в «Кавказской пленнице» Вицин, перерастая маску Труса, становился жалок, несчастен, печален, отчего помыкающие им дружки обретали зловещесть, стилю этого фильма и таких фильмов не приличествующую.

Комедия грустнеет – разумеется, я не тщусь вывести некий закон непрерывного погрустнения, но периодически это случается с достаточной определенностью (можно проверить, обратившись к истории жанра). Достигнув вершины в умении смешить – вершины и предела, ибо что за пределом? Обморок, а то и смерть от исступленного хохота? – комедия как бы устает от своей всеумелости. И задумывается об иных задачах. Просто – задумывается…

С выведением законов тем более стоит осторожничать, что уж больно лестными они могут быть для нас, пока живущих и не имеющих возможности глянуть на себя из прекрасного далека. Дескать, что: плоховато с жанром? «Как, мол, живешь?..» – а он ёжится и помалкивает? Ну что ж, стало быть, полоса такая. История. Неотвратимость. Закономерность. Все условия для самоуважения.

Да, мне кажется (хотя как хочется ошибиться!), нынче – не век комедии. Или не час, учитывая скоротечность. Век прекрасных комических актеров – о, да, и я берусь, не сбившись, восторженно перечислять их в течение нескольких минут, – но не комедии. Во всяком случае, «чистой».

Перебираю свой небогатый зрительский опыт: мало что вызывало во мне такую скуку и раздражение, как фильм «Здравствуйте, я ваша тетя!», который недавно – с опозданием – я видел по ТВ. Блестящие актеры, одного из которых (Калягина, Гафта, Козакова, Джигарханяна…), кажется, хватило бы на целый комедийный сериал, здесь, толпясь и мешая друг другу, унизительно бессильны возродить невозрождаемое: кистоуновских полицейских, грим той славной и наивной киноэпохи, все те же летающие кремовые пирожные, – а навязанное им экранное соседство с Чарли, Китоном, Гарольдом Ллойдом лишь обнажает это неизбежное бессилие.

Пусть где угодно торжествует модное «ретро» – но ретроюмор? Можно ли стилизовать непосредственнейшую из наших реакций? И есть ли смысл Калягину притворяться Чаплином, будто вечно смешное – лишь монополия великолепного прошлого?..

А больше всего, до слез, я смеялся там, где слезы исторгала и совсем иная причина. Снова перебираю: спектакль Малого театра «Мамуре» – внезапное открытие (не без активнейшей помощи режиссера Львова-Анохина) изящного и озорного комедийного дара Гоголевой. Поразительный Р.Чхиквадзе – Аздак в спектакле Тбилисского театра имени Руставели по «Кавказскому меловому кругу». Трогательные и забавные – что взаимосвязано и взаимоопределено – А.Вертинская, И.Костолевский, С.Крючкова, Г.Лямпе в телефильме М.Козакова «Безымянная звезда». Что еще? Да, Е. Леонов в другом телефильме, в «Обыкновенном чуде»… От мелодрамы и притчи до элегии – вот странное прибежище чувства юмора; всего-навсего моего, но чужого у меня нет.

Кстати, об «Обыкновенном чуде», фильме М. Захарова.

Кажется, так недавно написана сказка Шварца, мудрая и шаловливая, каков и ее герой, волшебник. Хозяин (и впрямь хозяин сказки, творец сюжета). Правда, мудрости-то он и стыдится: «До чего довел… Я, весельчак и шалун, заговорил из-за тебя, как проповедник».

О. Янковский в этой роли уж никак не шалун. Он элегичен – и не от нахлынувшего настроения, а от непреходящего состояния художника, знающего и озабоченность судьбой героев, и тяжко-счастливую зависимость от их своеволия (знаменитое удивление Пушкина, что Татьяна удрала с ним штуку…).

Счастливый конец шварцевской сказки, определяющий ее столь же счастливый стремительный ритм, здесь раздвоился… растроился…расстроился, если повторить каламбур Новеллы Матвеевой, – это творец творчески теряется перед вопросом, как решить судьбу персонажей, и третий, вероятно, самый главный вариант финала таков: художник, прощаясь с вымыслом, смотрит, как горят декорации созданного им мира. (Рукописи не горят, а декорации, обстоятельства, условия их создания уходят для творца в небытие…)

Измена Шварцу, первоисточнику? Нет, не думаю. И у Шварца Хозяин был аналогом Художника, настолько откровенным, что пьеса-сказка, в которой волшебник объясняет жене, что затеял сказочную кутерьму, чтобы объясниться в любви самым доступным способом, – эта пьеса посвящена «Екатерине Ивановне Шварц». Но фильм поставлен режиссером, уже читавшим «Театральный роман» и «Мастера и Маргариту», пропустившим старую историю сквозь свой, сквозь наш душевный опыт.

Итак, грустнеем? И к чему я все это говорю? Чтобы опустить руки? Нет, уж скорее, чтобы засучить рукава.

Там еще вилами на воде писано, грустнеет комедия или нет (моя статья – всего лишь призыв задуматься, а не констатация факта), но что мы сами торопим грусть, это очевидно. Из самоуважения, что ли?

Смотрю по ТВ раннюю пьесу Вампилова «Дом окнами в поле» (между прочим, сомнительная дань памяти писателя – публиковать полудетские опыты). Два прекрасных актера играют бесхитростный полуводевиль так, будто их герои прошли крестный путь до «Чулимска» и «Утиной охоты», и не рассчитанный на такое сюжетик трещит под тяжестью мощного психологизма.

Или с уважением смотрю гоголевских «Игроков», поставленных Р.Виктюком… С уважением? Да. И исполнители отменны, и режиссер уже показал себя мастером, – но на кой дьявол комедии уважение? Уж лучше ее ругать, отрицать, возмущаться, чем уважать, почтительно сознавая, что режиссер «глубоко копает», глубже того, на что рассчитывает текст, и уж, во всяком случае, глубже юмора.

«В спектакле стало ясно, что Ихарев – поэт!» – сказал мне один умный зритель. Пусть – поэт, хотя бы и в карточной игре. Поэт ее азарта. Но не Плещеев ведь, а Ишка Мятлев, Денис Давыдов, Олейников!..

Несколько лет назад кто-то предложил считать отныне «Горе от ума» то ли романтической трагедией, то ли лирической драмой – не припомню, да и неважно: важнее то, как мы стали глубокомысленно уважительны… к классике. Нет, к самим себе. Мы, мол, выросли, поумнели и видим в Гоголе, Грибоедове или Фонвизине такие глубины, которые им, бедолагам, и не мерещились. В то время как уроки классики – это уроки у классики.

Я люблю спектакли Товстоногова по «Хануме» Цагарели и «Ревизору». Спектакли разномасштабные и вообще разные – но о том и речь.

«Ханума» – это, простите за индустриальный термин, реконструкция, причем обновление прелести авлабарской комедии идет не только за счет обновления каламбурного, капустнического, то есть все-таки иронического по отношению к отошедшей жизни, сколько… но достаточно вспомнить стихи Григола Орбелиани, которые «автор спектакля», как выражались в недавние времена, изумительно читает по ходу действия, вернее, над ним, – ибо что может быть чужероднее, чем признания грузинского романтика и суета тифлисского базара? Нет, оказывается. Именно романтическая ностальгия воскрешает и облагораживает суету свах и тревоги разорившихся князей. Она – уважение к жизни, которая течет, меняясь, но остается самою собою, жизнью…

И все же мне куда ближе спектакль по «Ревизору»… вернее, не «по»: просто «Ревизор». Реконструкция? Нет, тут другое: будто режиссер взял и смыл наносное, наросшее.

Я смотрел спектакль дважды – и дважды бешено хохотал, хотя что, если не «Ревизор», заучено и замучено с детства? Трюки? Кунштюки? Гэги? Да нет! Я верю, что именно таким – и в те времена – мог быть Хлестаков, столичный вертихвост, насмотревшийся, что в метрополии модно. И Земляника – доносчик совсем особого, тогдашнего толка. И Ляпкин-Тяпкин, не обалдуй, каким его часто играют, а… впрочем, обалдуй, но тоже особый: из тех пяти-шести книжек, которые он одолел, одна как-никак «Деяния Иоанна Масона», принадлежность тогдашней масс-культуры, но определенная: ею перемигивались люди, «работавшие» под вольнодумцев.

Часто говорят об «осовременивании» классики. Что до меня, то я готов радоваться «осовремениванию» в том смысле, что старая комедия возвращена тому времени. Своему. Это культура истории и культура юмора, которой надо, надо учиться.

В этом-то смысле лично я и мечтаю – давно! – о полноценном спектакле «Недоросль». Ну, хорошо, допустим, Стародум, чудак, белая ворона, фигура колоритная, но, увы, стесненная правилами классицизма, уже невосстановим. Невозвратно это лицо – хотя и с течением веков добродетель не должна выглядеть идиотизмом. Но неужели умерло живое и важное (главное!), что Фонвизин воплощал хоть в той же Простаковой? Сколько ей лет? Это не провокационный зачин дискуссионной статьи, а попытка вернуть гениальную комедию к родившей ее реальности. Фурия Простакова – она и жертва, жертва хотя бы поместных браков, кто думал о любви? Думали, как бы приумножить или объединить земли. Припомним, что Дарья Салтыкова, чудовищная Салтычиха, овдовела что-то около двадцати пяти лет от роду, а челобитную жертвы ее изуверства подали, когда ей было тридцать два (вполне возможный возраст Простаковой). Разве уже поэтому не станем мы смотреть иначе на такую Простакову? За которой не просто скверный нрав, но судьба – человеческая, социальная, сословная?

Не о «Недоросле» сейчас речь, а все же сколько в этой, всем памятной (и оттого особенно забытой) комедии возможностей «осовременивания» в смысле серьезного, страстного постижения ее времени…

Впрочем, почему речь не о «Недоросле»? И о нем тоже, потому что рождение великих комедий, как рождение всего живого, подчинено непреложным законам естества.

«Как ни парадоксально, но в процессе создания комедии смешное рождается из трагического, вероятно, потому, что смех – это вызов судьбе…» - таково суждение Чарльза Спенсера Чаплина, уже имеющего время оглянуться на судьбу Чарли. Суждение, вслед за которым – рассказ о гибели отряда золотоискателей, которые варили мокасины и дошли до каннибальства. Отсюда – Чарли-цыпленок, ботиночные шнурки, поедаемые, как спагетти…

А «Диктатор?» А «Верду», в основе которого дело Синей Бороды двадцатого века? А «Новые времена» – нищета, безработица?

Когда плохо – легковесно или скучно – ставят старые комедии или не могут создать и поставить комедию новую, причина тут, в общем, одна: недостаток действительного интереса к жизни, старой или новой, единственной – если не для человека, то для человечества. А не нехватка гэгов. Хотя кто ж против них?

Прошу прощения за столь банальное напоминание: для самозащиты ссылаюсь на И. Ильинского, который считает, что современная комедия уж очень стала облегченной и незлобивой. Может, таким стал и современный подход к комедиям старым, незлобивым?

Даже если было бы не совсем так – или совсем не так – все же стоит напоминать себе именно это, а не тешиться успехами, которые, разумеется, есть. Золотой век комедии, он рано или поздно придет, осчастливит, но наш-то с вами век имеет обыкновение проходить. Как бы хотелось украсить его и комедиями. Великими – на меньшее соглашаться как-то обидно…


«Литературная газета»



 
 
ИПК - Институт повышения квалификации работников ТВ и РВ Высшая Школа Телевидения МГУ им. М. В. Ломоносова Вестник медиаобразования Юнеско МПТР Фонд Сороса Rambler's Top100
О проектеО Творческом Центре ЮНЕСКОКонтактыКарта сайта

© ТЦ ЮНЕСКО, 2001